Главная » Музей ONLINE » Статьи

«Куда ж нам плыть?»

А. В. Ильичев, заведующий научно-организационным центром Всероссийского музея А. С. Пушкина, доктор филологических наук.

В. А. Серов. Пушкин Александр Сергеевич. Россия, Домотканово. 1899 г. Бумага, карандаш, акварель, белила

Стихотворение Пушкина «Осень (отрывок)» (1833) написано редкой строфой — октавой. Октава (от лат. octo — «восемь») — стихотворение (или строфа) из восьми строк с единой схемой рифмовки «a b a b a b c c». В шутливой поэме «Домик в Коломне» поэт так описал особенности этой строфы:

Четырёстопный ямб мне надоел:
Им пишет всякий. Мальчикам в забаву
Пора б его оставить. Я хотел
Давным-давно приняться за октаву.
А в самом деле: я бы совладел
С тройным созвучием. Пущусь на славу!
Ведь рифмы запросто со мной живут;
Две придут сами, третью приведут.

Эпиграфом к стихотворению, состоящему из XII октав, Пушкин выбирает строчку из послания Г. Р. Державина «Евгению. Жизнь Званская»: «Чего в мой дремлющий тогда не входит ум?»

«Осень» продолжает традицию дружеского послания, для которого характерно свободное развитие тем, сочетание возвышенного и разговорного тона. У Державина эта строка открывала строфу, где он рассказывает о занятиях поэзией в имении Званка. С одной стороны, эпиграф, невзирая на то что стихотворение называется «Осень», заставляет думать, что внутренняя тема произведения все-таки будет связана с творчеством и вдохновением. С другой стороны, комментарий к названию — «отрывок» — заставляет вспомнить В. А. Жуковского, стихотворение которого «Невыразимое» тоже имеет подзаголовок «отрывок». «Невыразимое» выстраивается как пейзажная элегия, связанная с темой поиска слова не только для того, чтобы изобразить картину окружающего мира, но и умудриться, сообразно идеям Жуковского, проникнуть за его границу, почувствовать присутствие Бога в творении. И вот уже это ощущение оказывается непередаваемым словом:

Е. И. Эстеррейх. Портрет В. А. Жуковского. 1820 г. Бумага, литография.

И лишь молчание понятно говорит.

Название пушкинского стихотворения ориентирует читателя на пейзажную лирику — и действительно, I октава начинается с пейзажной зарисовки:

Октябрь уж наступил — уж роща отряхает
Последние листы с нагих своих ветвей;
Дохнул осенний хлад — дорога промерзает.
Журча еще бежит за мельницу ручей,
Но пруд уже застыл; сосед мой поспешает
В отъезжие поля с охотою своей,
И страждут озими от бешеной забавы,
И будит лай собак уснувшие дубравы.

Читателя настраивают на пейзажную, описательную поэзию, причем в реалистическом ключе. Тут нет никаких особенных метафор, никаких особенных поэтических украшений. Перед нами — нагое слово со стершимися языковыми метафорами, а если и возникают какие-либо метафорические оттенки, то как раз в финале октавы:

И страждут озими от бешеной забавы,
И будит лай собак уснувшие дубравы.

И это, на первый взгляд, не разрушает общей картины.

Все стихотворение выстраивается как разговор с читателем. Автор все время обращается к нему:

Дни поздней осени бранят обыкновенно,
Но мне она мила, читатель дорогой…

(V октава)

Как это объяснить? Мне нравится она,
Как, вероятно, вам чахоточная дева…

(VI октава)

Автор ведет непринужденный разговор с читателем. Это важно, потому что времена года описываются, во-первых, с нарушением естественной последовательности (весна, зима, лето), и, во-вторых, как выражение эмоционального отношения автора к ним.

Последовательность V, VI, VII, VIII октав оказывается очень важной.

Дни поздней осени бранят обыкновенно,
Но мне она мила, читатель дорогой,
Красою тихою, блистающей смиренно.
Так нелюбимое дитя в семье родной

К себе меня влечет.
Сказать вам откровенно,
Из годовых времен я рад лишь ей одной,
В ней много доброго; любовник не тщеславный,
Я нечто в ней нашел мечтою своенравной.

(V октава)

А дальше, в попытке объяснить это странное чувство особенной любви к осени, Пушкин прибегает к очень необычному образу:

Как это объяснить? Мне нравится она,
Как, вероятно, вам чахоточная дева
Порою нравится. На смерть осуждена,
Бедняжка клонится без ропота, без гнева.
Улыбка на устах увянувших видна;
Могильной пропасти она не слышит зева;
Играет на лице еще багровый цвет.
Она жива еще сегодня, завтра нет.

(VI октава)

В. К. Бялыницкий-Бируля. Тригорское. Скамья Онегина. Россия. 1936 г. Холст, масло.

Можно обсуждать тему особой красоты «чахоточной девы», но Пушкин говорит об этом так, словно это обычная вещь, что всякому человеку порою нравится умирающая чахоточная дева. Странный, парадоксальный ход. Именно тут возникает тема смерти, пусть и в такой странной огласовке, а в следующей строфе дается знаменитая картина осени, которую обыкновенно все помнят наизусть:

Унылая пора! очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса —
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и в золото одетые леса,
В их сенях ветра шум и свежее дыханье,
И мглой волнистою покрыты небеса,
И редкий солнца луч, и первые морозы,
И отдаленные седой зимы угрозы.

(VII октава)

Заметьте, это уже второй осенний пейзаж; первый был в I октаве («Октябрь уж наступил — уж роща отряхает…»)

Пейзаж в I октаве, как мы отмечали, отличается конкретностью и реалистичностью. А в данном случае перед нами обобщенно-символический пейзаж. Это пышное природы увядание: «В багрец и в золото одетые леса…» (VII октава).

Возникает параллель с умирающей девой — она-то ведь умрет навсегда, а вот умирание природы прекрасно именно потому, что оно временно. В природном круговороте после осени наступит зима, потом весна, потом лето, словом, те самые времена года, о которых только что рассказал автор (II, III, IV октавы). Картина осени в VII октаве воспринимается как поэтическое воплощение вечности природы. Поэтому она, с одной стороны, «унылая пора», а с другой — «очей очарованье». Следующая октава начинается с неожиданного утверждения:

И с каждой осенью я расцветаю вновь.

В VI октаве умирала чахоточная дева, как и должно было бы быть. В VII октаве возникает осенний пейзаж как символ вечности природы. Когда же речь идет об авторе (VII октава), то он осенью неожиданно расцветает:

Здоровью моему полезен русской холод;
К привычкам бытия вновь чувствую любовь:
Чредой слетает сон, чредой находит голод;
Легко и радостно играет в сердце кровь,
Желания кипят — я снова счастлив, молод,
Я снова жизни полн — таков мой организм.

Неожиданный ход, согласитесь, потому что чуть дальше возникнет разговор о творчестве, о поэзии:

И забываю мир — и в сладкой тишине
Я сладко усыплен моим воображеньем,
И пробуждается поэзия во мне:
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться наконец свободным проявленьем —
И тут ко мне идет незримый рой гостей,
Знакомцы давние, плоды мечты моей.
И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,
Минута — и стихи свободно потекут.
Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге,
Но чу! — матросы вдруг кидаются, ползут
Вверх, вниз — и паруса надулись, ветра полны;
Громада двинулась и рассекает волны.

(X, XI октавы)

К. К. Шестаков. Захарово. В парке. Россия. 1937 г. Холст, масло

Единственное объяснение неожиданного осеннего расцвета автора и возникающего у него поэтического порыва — мысль о том, что творчество оказывается уникальной возможностью преодолеть смерть и прикоснуться к бессмертию мира. Неожиданно обнаруживается давняя тема, когда-то поднятая Горацием: тема бессмертия поэта, которое приходит к нему через творчество.

Мир поэзии вырастает в пушкинском стихотворении как бы из мира реального. Ведь вот речь шла о лете, о зиме, о весне, об осени, — и вот сейчас из всего из этого вырастает мир творчества. Но обратим внимание на то, что воображение ничего общего не имеет с окружающим миром. Оказывается, для того чтобы воображение вас посетило, вы должны забыть мир, отвернуться от него: «Я сладко усыплен моим воображеньем…»

С одной стороны, сохраняется идея того, что воображение, конечно, связано с окружающим миром, но с другой — природа его существенно иная. В подтверждение этому вдруг неожиданно — поэт был один — возникает рой гостей, знакомцев давних, плодов мечты, внезапно мы очутились не на берегу Сороти, а на берегу моря, где возникает образ корабля. Это никак не согласуется с пейзажами средней полосы России. Это не случайно. Поэт подчеркивает, что мир воображения существенно иной, чем мир реальный. Более того, эти миры диаметрально противоположны. Закончив XI октаву появлением образа корабля, который вот-вот готов отправиться в плавание, Пушкин последнюю, XII октаву, представляет только одной строчкой:

Плывет. Куда ж нам плыть?

А дальше стоят отточия. Напомню, что в черновиках стихотворения описывался маршрут, по которому корабль отправлялся в плавание:

Ура!.. куда же плыть?.. какие берега
Теперь мы посетим: Кавказ ли колоссальный,
Иль опаленные Молдавии луга,
Иль скалы дикие Шотландии печальной…

Но Пушкин почему-то обрывает повествование в этом месте, и это умолчание можно осознать как образ абсолютной безграничности поэтической фантазии. Это действительно напоминает финал «Невыразимого» Жуковского:

Горе душа летит,
Все необъятное в единый вздох теснится,
И лишь молчание понятно говорит.

У Пушкина это начало процесса творчества, которое может унести вас куда угодно. Возникает соблазн увидеть продолжение процесса творчества, увидеть его плоды в виде собственно стихотворения, — и мы только что стихотворение прочитали. Вот поэт осенью, вот он переживает вдохновение, вот рука тянется к перу, перо к бумаге, и:

Октябрь уж наступил — уж роща отряхает
Последние листы с нагих своих ветвей…

Возникает совершенно удивительная ситуация. Само стихотворение становится реальным результатом того творческого процесса, который в нем описан. В противовес Жуковскому в поэтическом мире Пушкина не возникает проблемы невыразимости мира через поэтическое слово. Мир у него все-таки находит свое словесное выражение и воплощение. И тут становится понятно, почему в самом стихотворении огромное место занимают темы, которые связаны с обсуждением проблем поэтического творчества, поэтического языка:

Я снова жизни полн — таков мой организм
(Извольте мне простить ненужный прозаизм).

Становится понятно, что совсем не случайно Пушкин в самом стихотворении осуществляет творческий процесс, в котором соединяется парадоксальным образом высокое и низкое, бытовое и возвышенное, сиюминутное и вечное. Взгляните, как он описывает это особое отношение к осени:

И с каждой осенью я расцветаю вновь;
Здоровью моему полезен русской холод;
К привычкам бытия вновь чувствую любовь…

Но в романтической традиции любовь нельзя назвать привычкой, потому что это всегда потрясение. Здесь же любовь вписана в нормальный ход жизни, однако этот ход жизни назван высоким словом «бытие». А с другой стороны — «Чредой слетает сон, чредой находит голод». В одном ряду с любовью. Все перемешано: высокое с низким, прозаическое с возвышенным. Или совсем парадоксальные вещи:

Дни поздней осени бранят обыкновенно,
Но мне она мила, читатель дорогой,
Красою тихою, блистающей смиренно.

Блестит — значит обращает на себя внимание, а она блистает смиренно, как бы незаметно. Мы прочитываем этот образ, почти не ощущая его парадоксальности, оксюморонности, а ведь это и есть та самая фактическая попытка обнаружить поэзию в реальности или, если хотите, реальность самой поэзии. Это было удивительное и художественное, и историческое открытие позднего Пушкина.


Поделиться текущей страницей в соцсетях: